Минут через пятнадцать, задыхаясь, прибегают старики. Увидев у меня Орлика, они останавливаются и неожиданно начинают смеяться.
— Ну и змееныш! — от души восторгаются мои «противники». — Ну и молодчага: старую голубку обошел ведь!
Но все-таки они долго рассматривают Орлика, считают перья у него в хвосте и крыльях — тот ли? Потом тяжело вздыхают и кладут мне в чемоданчик такую же, как Орлик, синюю голубку.
* * *
Скоро я стал выбрасывать Орлика уже за пятьдесят и даже за сто километров. Ориентировался он превосходно. Сделав круг над местом выброски, Орлик мчался к голубятне по прямой. Другие голуби приходили домой, «завивая» спираль или прокладывая в воздухе множество ломаных линий. Орлик шел так, будто видел за лесами и горами свою голубятню и боялся опоздать домой.
В начале сентября я собрался на охоту. Уже выходя из дома, столкнулся с одним из давешних стариков.
Узнав, что охотиться я буду в двухстах километрах от города, старик хитро прищурился и сказал:
— Хорош у тебя голубь, спору нет. Да слабоват все-таки. Нипочем ему за двести километров не прийти!
— За двести?
— За двести!
— Не прийти?
— Нет, не придет!
— Да ты что мелешь?
— А на спор!
Одним словом, я уехал на охоту с Орликом. Доконал-таки меня вредный старик. Не забыл нанесенной ему когда-то обиды!
Но, выйдя из поезда на небольшом разъезде, я смалодушничал. Вспомнил, что у Орлика дома осталась голубка, которая вот-вот снесет яйца, вспомнил, что до города добрых двести километров, и сунул голубя за пазуху. Я свистнул своего старого лаверака[28] Рея и пошел в глубь леса. Пусть лучше Орлик посидит в темнице, а то еще оставишь его семью без кормильца...
Известно, охотники народ горячий. Я настрелял уже порядочно дичи, когда напал на отличное озерцо. Но надо было возвращаться домой. Да где там! Утки так и свистят над головой. Вот опять...
Я выстрелил дублетом[29]. После каждого выстрела Орлик вздрагивал у меня за пазухой.
Один из селезней, загребая крылом, упал неподалеку от опушки, где я укрывался.
Я со всех ног кинулся за подранком. Ружье, сумка с продуктами и охотничьим снаряжением тяжело хлопали меня по бокам и спине. Бежать было очень трудно. Я споткнулся — нога подвернулась. Я грузно упал на нее всем телом.
Через полчаса ступня распухла, я чувствовал, как сапог становится мал, и с большим трудом снял его.
Идти было нельзя. Набрав с грехом пополам хвороста, развел костер, испек одну из уток, поужинал.
Заснуть я не мог. Дело было, конечно, не в ночном холоде: на войне мне приходилось спать в снегу и даже в холодной воде. Досаждала боль. Каждый удар сердца остро отзывался в распухшей ступне.
Но хуже всего было не это: ведь я не знал, сколько времени надо, чтобы выздоровела нога. Сутки? Двое? Трое?
Прошла ночь, наступило утро, потом время обеда, а нога все распухала и распухала. Поблизости никаких дорог, а до станции верст тридцать — тридцать пять.
К вечеру я не выдержал. Аккуратно разорвав по месту склейки обертку папиросы из тонкой рисовой бумаги, я написал на ней мелкими буквами:
«Убил медведя. Пусть дядя Саша немедля едет на разъезд Лужки, берет подводу и двигается по речке до опушки близ озера».
Вынув Орлика из-за пазухи и привязав ниткой записку к его ноге, я немного подержал голубя в ладонях, даже — сознаюсь уж... — поцеловал его в длинный шишковатый клюв и разжал пальцы.
Голубь почти вертикально взмыл в небо, медленно прошел круг над опушкой: выбирал направление.
«Собьется?.. Неужели не выручит?» — лихорадочно соображал я, наблюдая за полетом Орлика.
Вот, наконец, голубь выбрал направление, и сразу его полет стал резким и быстрым.
— Давай, давай, Орлик! — напутствовал я голубя. И вдруг закричал: — Да не туда, не туда, Орлик!
Эх, не на запад ему лететь, на восток надо!
Растаяла на горизонте черная точка.
Теперь только Рей разделял мое вынужденное одиночество.
Всю ночь я не спал: думал об Орлике. Мерещились сокола́, нападающие на беззащитную птицу, внезапные ливни, чужие голубятни на пути.
Забылся я под самое утро.
* * *
Проснулся я оттого, что громко и весело лаял Рей и где-то пофыркивала лошадь.
Рядом стоял дядя Саша.
— Ну, где твой медведь?
Я молча показал на голую распухшую ступню.
— Так и знал, — усмехаясь, сказал дядя Саша. — Какие уж в этих местах медведи! Так только, чтоб дома не беспокоились. Ну, садись.
Дома мне сказали, что Орлик прилетел в восемь тридцать вечера.
Выпустил я его ровно в пять.
— Что у вас там, в чемоданчике, дядя? — спрашивает меня маленькая девочка с большими черными глазами и тугими косичками, смешно, как рожки, торчащими над головой.
— Телеграмма, Галочка, — отвечаю я. — Там у меня телеграмма.
Девочка забавно надувает щеки, косит глазами и широко разводит свои короткие ручки:
— Телеграмма? А зачем она курлычет?
— Это живая телеграмма. У нее крылья.
— Птичка? — догадывается девочка. — Покажи!
Галочкин папа, читающий газету, поднимает очки на лоб, с ласковой укоризной косился на дочь и говорит:
— Синица! Отстань от дяди. Как тебе не стыдно!
— Не синица, — отвечает Галочка, — и не стыдно. Хочу птичку.
Папа пожимает плечами, опускает очки на глаза и углубляется в газету.
Тогда я придвигаю к себе маленький чемоданчик, в котором отправилась в долгую и незнакомую дорогу лучшая птица моей голубятни — Ранняя Весна.
У Ранней Весны и вправду есть что-то общее с этим замечательным временем года. У нее — белые с еле заметным желтовато-серым отливом перья. На груди и боках — черные и синеватые пятна. Так и кажется, что на снегу, который уже начал пропитываться весенней сыростью, появились первые темные прогалинки, и на ранних этих прогалинках зацвели фиалки.
Я вынимаю Раннюю Весну из чемоданчика и показываю девочке.
— Ой, как интересно! — всплескивает руками Галочка. — Дай мне!
Я передаю ей голубку, и Галочка, неловко взяв в обе руки птицу, прижимается к ней щекой.
Наш поезд мчится к Москве, редко останавливаясь на больших станциях, запушенных легким лохматым снегом. Стоит ноябрь, на удивление спокойный и безветренный, — и за окнами вагона кто-то очень добрый и бесконечно щедрый разбросал миллионы маленьких драгоценных камешков. Когда солнце скрывается за облаками, эти камешки превращаются в снег, — то гладкий, как скатерть, то шершавый и бугристый. Но стоит солнцу пробиться сквозь облака и протянуть свои лучи к земле, — опять бесконечное множество драгоценных камешков начинает сверкать и переливаться золотыми и серебряными искрами.